
– Он говорит, что теперь ты скоро уедешь, – сказала она.
– Возможно.
– Он тебя очень любит.
– И на том спасибо.
Я заметил, что она стала причесываться по-другому, и ее гладкие черные волосы теперь падали прямо на плечи. Я вспомнил, что Пайл как-то выразил неодобрение той сложной прическе, которая, по мнению Фуонг, подобала ей как дочери мандарина.
Я закрыл глаза, и она снова была тем, что прежде: шипением пара, звяканьем чашки, особенным часом ночи; она снова сулила покой.
– Теперь он скоро придет, – сказала она, будто я нуждался в утешении.
Интересно, о чем они говорят друг с другом? Пайл – человек серьезный и немало-меня помучил своими лекциями о Дальнем Востоке, где он прожил столько месяцев, сколько я – лет. Другой его излюбленной темой была демократия, и он высказывал непоколебимые взгляды, основательно бесившие меня, на ту высокую миссию, которую Соединенные Штаты выполняют по отношению ко всему человечеству. Фуонг же была поразительно невежественна: если бы разговор зашел о Гитлере, она бы прервала вас, чтобы спросить, кто он такой. И объяснить ей это было бы очень трудно: ведь она никогда не встречала ни немцев, ни поляков, имела самое туманное представление о географии Европы, хотя ее познания о личной жизни английской принцессы Маргариты были куда обширнее моих. Я услышал, как она ставит поднос на край кровати.
– Он все еще влюблен в тебя, Фуонг?
Любить аннамитку – это все равно, что любить птицу: они чирикают и поют у вас на подушке. Было время, когда мне казалось, что ни одна птица на свете не поет так, как Фуонг. Я протянул руку и дотронулся до ее запястья,
– и кости у них такие же хрупкие, как у птицы.
– Он все еще влюблен?
Она засмеялась, и я услышал, как чиркнула спичка.
– Влюблен? – Наверно, это было одно из тех выражений, которых она не понимала.
– Приготовить тебе трубку? – спросила она.
Когда я открыл глаза, лампа была зажжена. Сдвинув брови, она склонилась над огнем, вертя в пальцах иглу, чтобы подогреть шарик опиума; свет лампы превращал ее кожу в темный янтарь.
